— О господи, — произносит Эвелин, а затем с неподдельным замешательством спрашивает: — То есть… подожди, неужели у нее не было маникюрши?

— Тим довольно часто повторял, что в ней индивидуальности, как в ведущей телешоу.

Она улыбается сама себе, таинственно:

— Тим — прохвост.

Я лениво размышляю над тем, стала бы Эвелин спать с другой женщиной, если бы я привел ее к ней домой, и позволили бы они мне понаблюдать за этим, если бы настаивал. Разрешили бы они указывать им, что делать, расположить их под яркими галогенными лампами? Вероятно, нет; шансы, похоже, невелики. А если бы я заставил ее под прицелом? Пригрозил бы расчленить их обеих, если они не согласятся? Идея не кажется непривлекательной и я вполне представляю себе сценарий. Я принимаюсь считать пиршества, проходящие в зале, затем — людей, которые там сидят.

Она спрашивает меня о Тиме.

— Как ты думаешь, где может быть этот мошенник? Ходят слухи, что он в Sachs, — зловеще спрашивает она.

— Ходят слухи, — отвечаю я, — что он лечится. Это шампанское недостаточно охлажденное, — я рассержен.

— Он что, не посылает тебе открытки?

— Он болен? — спрашивает она с едва уловимой тревогой.

— Да, кажется, — говорю я. — Кажется, именно так. Знаешь, если уж ты заказываешь бутылку Cristal, то оно по крайней мере должно быть холодным.

— О боже, — произносит Эвелин. — Ты думаешь, он болен?

— Да. Он в больнице. В Аризоне, — добавляю я.

Слово Аризона имеет привкус таинственности и я повторяю его снова:

— Кажется, в Аризоне.

— О боже, — восклицает Эвелин, теперь неподдельно встревоженная, и залпом допивает оставшееся в стакане шампанское.

— Кто его знает? — мне удается едва заметно пожать плечами.

— Ты не думаешь… — Она делает вдох и ставит стакан на стол. — Ты не думаешь, что это, — она окидывает взглядом ресторан, перед тем как наклониться вперед, и говорит мне шепотом, — СПИД?

— Да нет, ну что ты, — говорю я, и тут же думаю, что следовало помедлить, чтобы она испугалась. — Просто… обычные… проблемы… — я откусываю кончик хлебной палочки с приправами и пожимаю плечами, — с психикой…

Эвелин с облегчением вздыхает, потом спрашивает:

— Не жарковато ли здесь?

— У меня из головы не выходит плакат, который я видел на станции метро той ночью, когда убил двоих чернокожих ребят, — фотография теленка, он смотрит в камеру, глаза расширенные, он напуган вспышкой, его туловище словно в каком-то ящике, а ниже большими черными буквами написано: «Вопрос: Почему Этот Теленок Не Может Ходить?» И потом «Ответ: Потому Что У Него Всего Две Ноги». А потом я увидел еще один плакат, то же самое фото, тот же самый теленок, но под ним стояло: «Воздержитесь От Публикаций». — Я замолкаю, не выпуская из рук хлебную палочку, потом спрашиваю:

— Ты вообще слушаешь меня, или я рассказываю… э-э-э… ведерку со льдом?

Все это я произношу, глядя в упор на Эвелин, четко выговаривая слова, пытаясь выразить себя, она открывает рот и я наконец жду, что она догадается, какой я на самом деле. Впервые за время нашего знакомства она пытается произнести что-то любопытное, я напрягаю внимание, и она спрашивает:

— Это что…

— Да? — лишь в этот единственный момент за весь вечер я испытываю искренний интерес к тому, что она скажет, и побуждаю ее продолжать:

— Да-да, я слушаю тебя?

— Это что… Ивана Трамп? — спрашивает она, указывая куда-то позади меня.

Я вихрем оборачиваюсь.

— Где? Где Ивана?

— За столиком впереди, вторая от, — Эвелин медлит, — от Брука Астора. Видишь?

Я щурюсь, надеваю свои очки без диоптрий от Oliver People, и понимаю, что Эвелин, чье зрение затуманило разбавленное кассисом шампанское Cristal, не только приняла Норрис Пауэл за Ивану Трамп, но и перепутала Стива Рубела с Бруком Астером. И я не могу сдержаться, я почти взрываюсь.

— Боже мой, боже мой, Эвелин, — обхватив голову руками, я издаю стон, подавленный, обманувшийся, мой адреналин прокис. — Как ты могла спутать эту блядь с Иваной?

— Прости, — слышу я ее щебетанье. — Девичья оплошность?

— Это невыносимо, — шиплю я, крепко зажмурив глаза.

Наша симпатичная официантка, на которой атласные туфли с высокими задниками ставит два новых стакана для второй бутылки Cristal, заказанной Эвелин. Официантка надувает губы, когда я тянусь за следующей хлебной палочкой, а я поднимаю голову и в ответ надуваю свои, а потом вновь обхватываю голову руками, и когда она приносит наши закуски, все повторяется. Сушеные перцы в остром тыквенном супе для меня и пудинг из сушеной кукурузы и халапеньо для Эвелин. Все это время (между тем, как она ошибочно приняла Норрис Пауэл за Ивану Трамп, и закусками) я продолжаю прикрывать уши руками, пытаясь блокировать ее голос, но сейчас я голоден и потому на пробу убираю от уха правую руку. Ее скулеж сразу же оглушает меня.

— …Цыпленок тандури и фуа гра, много джаза, он обожает Савой, но икра селедки, цвета были восхитительные, алоэ, раковины, цитрусовые, Morgan Stanley…

Мои руки взлетают на прежнее место, прижимаясь к ушам еще крепче. Но голод вновь берет власть надо мной и, громко урча, я снова берусь за ложку, однако это безнадежно; голос Эвелин на той особенной высоте, которую нельзя оставить без внимания.

— Грегори скоро оканчивает Сен-Поль и с сентября будет учиться в Колумбийском, — говорит Эвелин, тщательно дуя на свой пудинг, который, кстати, подается холодным. — Я должна сделать ему подарок по случаю выпускного, и я в полной растерянности. Какие будут предложения, а?

— Постер «Отверженных»? — говорю я, шутя только наполовину.

— Превосходно, — откликается она, вновь дуя на пудинг, потом, отхлебнув шампанского, строит гримасу.

— Да, дорогая? — спрашиваю я, выплевывая семечко тыквы, описывающее в воздухе дугу, прежде чем элегантно приземлиться в пустую пепельницу вместо платья Эвелин, в которое я целился. — М-м-м?

— Надо заказать еще кассиса, — говорит она. — Ты не позовешь нашу официантку?

— Разумеется, надо, — добродушно отвечаю я, и продолжаю с улыбкой: — Я не имею ни малейшего представления, кто такой Грегори. Ты ведь это знаешь, верно?

Эвелин аккуратно кладет свою ложку рядом с пудингом и смотрит мне в глаза.

— Мистер Бэйтмен, вы мне действительно нравитесь. Я обожаю ваше чувство юмора.

Она слегка пожимает мою руку и смеется, точнее, произносит: «Ха, ха, ха…». Но она серьезна, это не шутка: Эвелин действительно делает мне комплимент. Она в восторге от моего чувства юмора. Наши закуски уносят и тут же приносят «антре», так что Эвелин вынуждена убрать свою руку с моей, чтобы освободить место для тарелок. Она заказала кукурузные тортильи, фаршированные перепелкой, а к ним — устрицы в картофеле. Я взял кролика со орегонскими сморчками и картофелем-фри.

— …Он учился в Дирфилде, потом в Гарварде. Она училась в Хотчкиссе, потом в Рэдклифе…

Эвелин говорит, но я не слушаю. Ее слова накладываются на ее же слова, ее рот движется, но я ничего не слышу и не могу слышать, не могу сосредоточиться, потому что мой кролик вырезан… в… форме… звезды! Вокруг него — ломтики картофеля, похожие на шнурки, а по ободку огромной тарелки из белого — фарфора — толстый слой томатного соуса salsa, и все это должно создавать впечатление заката, но мне это кажется похожим на крупную огнестрельную рану, и медленно, недоверчиво качая головой, я тыкаю пальцем в мясо, — там остается отпечаток сначала одного пальца, затем другого, потом я хочу вытереть руку салфеткой, но только не моей. Эвелин не прерывает свой монолог — она изысканно болтает и жует; — соблазнительно улыбаясь ей, под столом я хватаю ее за ногу и вытираю руку. Не прекращая болтовню, она шаловливо улыбается мне, потягивая шампанское. Я продолжаю изучать ее лицо, мне уже надоела его безупречная красота, и я думаю — как странно, что Эвелин столько мне помогала, что она всегда была рядом, когда я в ней сильнее всего нуждался. Я вновь смотрю на тарелку, — теперь я уже точно не голоден. Я беру вилку, пару минут пристально изучаю тарелку, хнычу про себя, потом вздыхаю вслух, и откладываю вилку. Вместо нее я беру стакан с шампанским.