— Господи, двадцать долларов за ебаный яичный рулет? — бормочу я, изучая меню.
— Он с кремовым соусом, немного обжаренный, — говорит она.
— Это, блядь, яичный рулет, — протестую я.
На что Эвелин отвечает:
— Ты такой изысканный, Патрик.
— Нет, — пожимаю плечами я. — Просто разумный.
— Мне ужасно хочется белуги, — произносит она. — А, милый?
— Нет, — говорю я.
— Но почему, — надув губки, спрашивает она.
— Потому что я не хочу ничего консервированного или иранского, — вздыхаю я.
Она высокомерно шмыгает носом и снова смотрит в меню.
— Му фу джамбалайя у них действительно первоклассная.
Тают минуты. Мы делаем заказ. Приносят еду. Как обычно, тарелки из массивного белого фарфора; посередине лежат два кусочка сашими из поджаренной лакедры с имбирем, окруженные маленькими кучками васаби, вокруг выложено немного сушеных водорослей, в верхней части тарелки лежит одна маленькая креветка, и еще одна лежит внизу, свернувшись. Я прихожу в замешательство, поскольку мне казалось, что это преимущественно китайский ресторан. Долгое время я смотрю на тарелку, а когда я прошу принести воды, то наш официант появляется с перечницей в руках и навязчиво крутится возле нашего стола, каждые пять минут спрашивая, не желаем ли мы «может быть, немного перца?» или «еще поперчить?», а когда кретин уходит к другому столику, сидящие за которым люди, как мне видно краем глаза, прикрывают свои тарелки руками, я делаю жест метрдотелю и, когда он подходит, прошу его:
— Не будете ли вы так любезны передать тому официанту с перечницей, чтобы он прекратил висеть над нашим столом. Мы не хотим перца. Мы не заказывали ничего такого, что нуждается в перце. Никакого перца. Попросите его уйти.
— Разумеется. Мои извинения, — метрдотель униженно кланяется.
Смущенная Эвелин спрашивает:
— К чему такая вежливость?
Я откладываю вилку и закрываю глаза:
— Почему ты постоянно выводишь меня из себя?
Она делает глубокий вдох.
— Давай просто поговорим. Без вопросов. Хорошо?
— О чем? — огрызаюсь я.
— Слушай, — произносит она, — Собрание Молодых Республиканцев в Пла… — Она останавливается, словно вспомнив что-то, — …в Трамп Плаза в следующий вторник.
Я хочу сказать ей, что не смогу, надеясь и моля бога, чтобы у нее были другие планы, хотя сам, бог ты мой, пьяный и уторчанный пригласил ее в «Mortimer's» или «Au Bar».
— Мы идем?
Помедлив, я угрюмо отвечаю:
— Наверное.
На десерт я придумал кое-что особенное. Сегодня во время завтрака с Крейгом Макдермоттом, Алексом Бакстером и Чарльзом Кеннеди в «21» я украл в мужской уборной, когда служитель не видел, дезинфицирующий шарик из писсуара. Дома я облил его дешевым шоколадным сиропом, заморозил, а потом положил в пустую коробочку Godiva, перевязал шелковой ленточкой, и теперь, извинившись, я иду в кухню, по пути забираю сверток в гардеробе, и прошу нашего официанта подать это на стол «в коробочке» и передать сидящей даме, что мистер Бэйтмен звонил ранее, чтобы заказать это специально для нее. Я даже говорю ему, чтобы он положил туда какой-нибудь цветок, и даю ему пятьдесят долларов. Когда наши тарелки убраны, официант приносит это, и я поражаюсь тому, как он все обставил; он даже накрыл коробочку крышкой в виде серебряного купола и Эвелин ахает от восторга, когда он со словами "Voi-ra! [50]] " приподнимает крышку; она тянется за ложечкой, которую он положил рядом с ее стаканом для воды (я проследил, чтобы он был пуст) и, повернувшись ко мне, говорит: «Патрик, как это мило», — а я, улыбаясь, киваю официанту, и жестом показываю ему уходить, когда он пытается положить ложечку рядом со мной.
— Ты что, не будешь? — озабоченно спрашивает Эвелин. Она с волнением и готовностью зависла над облитым шоколадом писсуарным шариком. — Я обожаю Godiva.
— Я не голоден, — говорю я. — Обед был… сытным.
Она наклоняется, нюхает коричневый овал и, уловив слабый запах чего-то (вероятно, дезинфицирующего средства) спрашивает меня теперь уже с тревогой:
— Ты… точно не будешь?
— Нет, дорогая, — говорю я. — Я хочу, чтобы ты ее съела. Тут не так много.
Она кладет в рот первый кусочек, послушно жует, на ее лице сразу же появялется отвращение, потом глотает. Содрогнувшись, она морщится, но пытается улыбнуться, откусывая второй раз.
— Ну как? — спрашиваю я. — Ешь. Она ведь не отравлена.
Ее лицо, искаженное омерзением, бледнеет еще сильнее, как будто она подавилась.
— Ну что? — ухмыляясь, спрашиваю я. — Вкусно?
— Она слишком… — На ее лице застыла гримаса, содрогнувшись, она закашливается. — Она слишком мятная…
Она пытается признательно улыбнуться, но это невозможно. Схватив мой стакан с водой, она залпом выпивает его, отчаянно пытаясь освободиться от вкуса во рту. Заметив мой встревоженный вид, снова пытается улыбнуться, на этот раз с извиняющимся видом.
— Она просто… — она вновь содрогается, — …такая мятная.
Эвелин кажется мне большим черным муравьем — большим черным муравьем, который одет в подлинного Christian Lacroix и ест писсуарный шарик, и я едва не начинаю смеяться, но в то же время мне не хочется, чтобы у нее не закрались сомнения. Я не хочу, чтобы она допустила мысль о том, чтобы не доедать мочевую конфету. Но она не может больше есть и, откусив лишь два кусочка, делает вид, что насытилась, отодвигает испоганенную тарелку, и в этот момент я начинаю испытывать странные чувства. Хотя я сначала удивлялся тому, как она может это есть, но теперь это огорчает и внезапно наводит на мысль, что, несмотря на все удовольствие от зрелища Эвелин, поедающей нечто, на что мочился я и бесчисленное количество других людей, в конце концов, это получилось за мой счет, — это антиоргазм, пустое оправдание за проведенные вместе с ней три часа. Мои челюсти непроизвольно начинают сжиматься, расслабляются, сжимаются, расслабляются. Эвелин хриплым голосом спрашивает официанта, не мог бы он принести ей таблеток для горла из корейского магазина за углом.
Потом все развивается предельно просто. Ужин достигает своей критической отметки, когда Эвелин заявляет:
— Я хочу твердых обязательств.
Вечер уже и так вполне испорчен, так что это замечание не может его ухудшить и не застает меня врасплох, но неразумность ситуации давит на меня, и я пихаю свой стакан с водой к Эвелин, и прошу официанта унести полусъеденный писсуарный шарик. Вместе с остатками десерта улетучивается и моя способность терпеть этот ужин. Впервые я замечаю, что последние два года она смотрит на меня не с обожанием, а с чем-то, похожим на жадность. Кто-то, наконец, приносит ей стакан для воды и бутылку Evian, — я не помню, чтобы она ее заказывала.
— Мне кажется, Эвелин, что… — начинаю я снова и снова, — …что мы утратили связь.
— Почему? В чем дело?
Она машет паре — это Лоуренс Монтгомери и Джина Вебстер — и через всю залу Джина (если это она) поднимает руку в браслете. Эвелин одобрительно кивает.
— По большому счету, моя… потребность вести себя… убийственным образом не может быть, м-м-м… исправлена, — продолжаю я, тщательно взвешивая каждое слово. — Но у меня… нет других способов выплеснуть блокированные потребности.
Я удивлен тому, сколько эмоций вызывает во мне это признание. Оно изнуряет меня; я ощущаю легкость в голове. Как обычно, Эвелин не понимает, о чем я говорю, и я думаю, сколько времени мне потребуется, чтобы окончательно избавиться от нее.
— Нам надо поговорить, — тихо произношу я.
Она отставляет пустой стакан и смотрит на меня.
— Патрик, — начинает она. — Если ты опять хочешь завести речь о том, что мне нужно сделать операцию по увеличению груди, то я ухожу, — предупреждает она.
Поразмыслив над этим, я говорю:
— Все кончено, Эвелин. Все кончено.
— Трогательно, трогательно, — произносит она, жестом показывая официанту принести еще воды.